|
|||||
Кива МАЙДАНИКЭРНЕСТО ГЕВАРА И ЕГО ЭПОХИ...Вырабатывать теорию, исходя из действительности, не искажать действительность, исходя из теории. Теория призвана объяснить действительность, не подменяя ее. Э. ГЕВАРА (август 1964 года) “Потерял шесть — одна осталась...” Это — ключевая (отсылающая к поговорке о кошачьей живучести) фраза записки, переправленной медиком кубинской герильи на родину, в Аргентину, сорок лет назад. Сегодня, на стыке веков и тысячелетий, можно с уверенностью сказать, что тот счет оказался ошибочным: в запасе у аргентинского врача, ставшего солдатом Кубинской революции, оставались еще три жизни как минимум. Стремительное возвращение в 1995—1998 годах портретов и фотокадров Эрнесто Гевары на улицы, площади, стадионы и экраны Западной Европы и Латинской Америки; мировой резонанс, который приобрела в прошлом году тридцатая годовщина его смерти, ставят, думается, вопрос о “феномене Че” по-новому. Из всех великих революционеров, пророков последних полутора столетий, он оказался наиболее “созвучен” дню сегодняшнему, каким-то его потребностям и тенденциям. Объяснение этого, очевидно, несводимо ни к героике трагической гибели Гевары, ни к его внешним данным1. Ни уже — к тому, что речь идет о “нашем современнике”, человеке одной с нами эпохи (“в отличие от...”). Я попробую объяснить, почему это уже не так2. Но начать стоит, по-видимому, с вещей более очевидных и “общепринятых”. Без барабанов (по возможности) и смердяковщины, всхлипов, придыхов — и поучающего злорадства... “Эрнесто Гевара (более известен как Че). Родился в 1928 году в Аргентине. Активный участник военно-политической и идейной борьбы 50—60-х годов XX века в Латинской Америке и Африке (и в так называемом “третьем мире” в целом); один из руководителей Кубинской революции. Убит в 1967 году в Боливии по прямому указанию имперской (США) администрации. Хотя заметной ролью в региональной и мировой политике отмечена лишь последняя треть жизни Э. Г., его воздействие на мировое общественное (политико-идеологическое, культурно-психологическое, в меньшей мере — научное) сознание распространилось на ряд последующих десятилетий XX века”. Думаю, что с этой заметкой “Краткого энциклопедического словаря” не стали бы спорить сегодня ни почитатели Че, ни его критики, ни его наследники (или считающие себя таковыми), ни его враги. Теперь, отталкиваясь от сказанного, о дискуссионном. И прежде всего о проблеме “эпохи Че”. Напомню, что Э. Гевара стал “любимцем народа” (кубинского), “живой легендой”, “кумиром молодежи мира” и т. п. (кавычки обозначают лишь привычную “штамповку” — по сути-то так оно все и было) еще при жизни. И пронзительная песня Карлоса Пуэблы — сложена о нем живом. И семь минут (сам считал) овации сотен тысяч собравшихся на гаванской площади Революции в январе 1997 года — в ответ на слова Ф. Кастро о том, что “скоро, подобно Фениксу, вновь появится команданте Гевара”, — относились не к “светлому образу”. Верно вместе с тем, что все прежние формулы (со снятием слов “живой”, “живое”, “живая”) были закреплены и возведены в степень его Уходом (из Власти), его смертью — и после его смерти. В считанные недели образ Че стал материальной силой в Латинской Америке и далеко за ее пределами. Эта “первоначальная” реакция мира (прежде всего молодежи и культуры) на фигуру и судьбу, метеором пронесшиеся по его истории (еще один “шестидесятник”...), имела гораздо более глубокие корни, чем это себе представляли тогда у нас (да и в Вашингтоне). Суть дела, по-видимому, в том, что судьба и идеи3 Э. Гевары преломили и сфокусировали какие-то определяющие тенденции, императивы, мечты, противоречия, нерешенные проблемы XX века и особенно той его эпохи4, которая на наших глазах ушла (или уходит?) в историю. Эпохи, начавшейся первым структурным кризисом века, трагическими 30-ми годами (политическое пробуждение Гевары — движением солидарности с революционной Испанией). Окончательное же формирование мировоззрения Эрнесто, его превращение в Че, главные “выборы” его жизни, военно-политическая часть его биографии закономерно совпали с центральной (1953—1954—1968 годы)5 фазой этой эпохи... Думаю, что главной специфической чертой данной фазы была максимальная выраженность — и напряженность, сила, подъем тенденции альтернативности мирового развития. Оно пребывало в ситуации своеобразной бифуркации, относительного равновесия двух путей в будущее6. Отдельные национальные (и субрегиональные) общности, быть может, — во всяком случае, в глазах политически проснувшихся современников — и мир в целом “могли” (объективно) либо продолжить развитие по капиталистическому пути7 (или в рамках одного из вариантов некапиталистической эволюции), либо (через революцию) вырваться на иную “спираль”, сокращая при этом (как тогда казалось) число объективно “необходимых” витков развития. Это была та самая “возможность изменения”8 в рамках данной исторической ситуации, осознание которой (возможности) массами9 представлялось Э. Геваре одним из двух основных субъективных условий революции, исходных моментов исторического действия. “Глобальная ситуация высокого уровня альтернативности” возникла прежде всего как равнодействующая нескольких процессов и характеристик первого послевоенного десятилетия. Главными из них были: — кристаллизация на значительной части планеты (“от Эльбы до Меконга”) мира “альтернативного развития”, идейное воздействие которого (“мировое сознание” — по Че) распространялось далеко за его пределами; — качественное ослабление “обусловливающих возможностей” центра системы (капиталистической), связанное с результатами Второй мировой войны, начавшейся деколонизацией, решающими шагами к ситуации военно-стратегического равновесия двух блоков — и, соответственно, “легитимизацией биполярности” мира. Особо следует подчеркнуть в этой связи, что в 50—60-е годы капиталистические общества Запада и европейские страны альтернативного развития10 находились (уже — и еще) на качественно едином, общем для обоих уровне социально-экономического развития: речь шла об урбанизированных индустриальных (центральные и поздние фазы индустриализации) обществах, с преобладающей тенденцией “господствующего этатизма”11 С этим и была связана объективная способность альтернативного блока (прежде всего — СССР) к соревнованию с капитализмом Запада12. Будь то в космосе или в переживавшем становление “третьем мире”, или — пока еще — на идеологическом поприще... И наконец уже к середине 50-х годов выявилась общая индепендентистская (автономистская), нейтралистская и (или) антиимпериалистическая ориентация мирового Юга — производная от развития и инерции антиколониальной борьбы, от ее надежд (и иллюзий), от “двуполюсного магнитного поля” тогдашней планеты, от преобладания императивов и усилий национального развития. Сформировавшаяся в 50-е годы ситуация биполярности мира (и его развития) воспринималась в регионах Юга как открывающая возможность полного (экономического и т. д.) освобождения и свободного выбора пути. Это ощущение еще более усилилось с началом 60-х годов — Давиды “третьего мира” во всех его регионах успешно противостояли тогда Голиафам империализма. В середине 60-х уже и на самом Западе (как и на Востоке) обозначилось вызревание новых структурных кризисов — что стало еще одним компонентом ситуации объективной альтернативности. Ощущение надвигающихся сдвигов и “свободы выбора” — коллективного и индивидуального — усиливалось, искало и находило свои знаковые фигуры. Приближались бури 1968-го... Предчувствия Запада (и Востока) уже с середины 50-х годов стали “героической реальностью” в Латинской Америке13. Самый развитый (в социально-экономическом плане) регион Юга и самый напряженный (в плане социальном и политическом) регион капитализма стал своеобразным фокусом борьбы тенденций, порожденных исторической ситуацией в мире. Здесь, на пересечении противоречий и векторов развития всемирной системы глобальная альтернативность будущего как бы умножалась на альтернативность региональную. Затянувшийся — на десятилетия — кризис структур вступал в свою решающую фазу: возникла объективная возможность разнокачественных “выходов” из этого кризиса, “полярного” решения комплекса проблем и противоречий обществ “среднеразвитого зависимого капитализма”. Подобная историческая ситуация превращала народы далекого (от прежних магистралей исторического прогресса), “экзотического” континента в современников и субъектов мирового развития. “Сто лет одиночества” оставались позади. История и здесь обретала общечеловеческое дыхание, “упиралась” в глобальные структуры — и новейшие проблемы мира, в равнодействующую решения которых Латинская Америка была призвана внести свой вклад, — своими культурой, мыслью, действием... Поэтому в отблеске битв “героических десятилетий” родилась великая латиноамериканская литература второй половины века. Поэтому переместился сюда (60-е годы) центр мировой марксистской мысли. И поэтому же юноши 20-х и 30-х годов рождения вырастали здесь в революционных деятелей всемирного масштаба. Именно эта историческая атмосфера рождала восприятие революции как “рычага” — и одновременно “точки опоры” решения проклятых вопросов современности; как тотального освобождения — от нищеты, унижения, отчуждения, покорности, догм. И то ощущение полной внутренней свободы в определении своей судьбы, в противостоянии — астме и заемному здравому смыслу, единовластию северной империи и — впоследствии — единомыслию “реал-социализма”, — которые сформировали Че как личность, как образ, как идеал. И (исключая астму, конечно) мироощущение “его”, Кубинской, революции, точнее — “героической фазы” ее развития... Иначе говоря, исходное и постоянное ощущение Геварой свободы своего индивидуального выбора — призвания, характера, судьбы — во многом отражало и преломляло объективные тенденции “его” исторической ситуации. Ни утопизм — без объективной почвы под ногами, ни попрание действительного во имя желаемого, — но осознание объективной альтернативности будущего, ситуации “развилки путей”, возможного, необходимого, но никоим образом не гарантированного (теорией) прорыва. Впоследствии, уже в 60-е годы, в маршрутах Че по планете, в его поисках, выборе и судьбе таким же образом отражались и преломлялись трудные проблемы и трагические противоречия всех трех “миров” человечества второй половины XX века. “...Справа от них была черная, почти до зенита, стена, и слева была черная почти до зенита стена и оставалась только узкая темно-синяя прорезь неба, да красное солнце, да “дорожка расплавленного золота””14 — по которой и шел до своего физического конца Эрнесто Гевара. Та же “структура исторической ситуации” обусловила и категорический императив личной ответственности и за исход борьбы, развернувшейся в его регионе, и за все, происходящее на планете, за будущее мира. Прежде всего ответственности перед обездоленными, угнетенными и восстающими против “установленного порядка вещей” людьми и народами: перед теми, кто последовал его примеру. Императив этот почти никогда не провозглашался вслух ироничным противником громких слов, но проходил красной нитью через все, что он говорил и делал. На уровне конкретного политического (и психологического) действия эта объективная ситуация рождала у революционеров региона (особенно в б0-е годы, когда пример Кубы служил тому мощным дополнительным импульсом) ощущение — не всегда осознанное — необходимой срочности их деблокирующего освободительного действия15. И, соответственно, абсолютизирующий акцент на завоевании государственной власти. На то, чтобы воспитать в массах — через свои и их действия — сознание необходимости, возможности и срочности изменения существующего порядка вещей и превратить их таким образом в народ: антидиктаторский, антиолигархический, антиимпериалистический и в конечном счете — антикапиталистический. Отсюда — классические формулировки типа “вести через стремления — и даже форсировать ход событий в рамках объективно возможного...”16. Но эти же черты исторической ситуации — уже в индивидуальном случае Че (и чаще всего — через несколько опосредующих звеньев) — питали другой, “разотчужденческий” узел историко-революционной концепции Э. Гевары — императив воспитания “нового человека” как задачу революционного настоящего, а не коммунистического будущего. Об этом же можно сказать и по-другому. Преломленная через личные качества Э. Гевары (говоря о нем, ни на минуту нельзя забывать, что его любимым текстом — с отрочества — было киплинговское “If”, а тотемной фигурой — Дон Кихот) эта историческая ситуация определила нравственный максимализм Че. Жесткий, не принимающий скидок на соображения “реальной политики” (не говоря уже — поскольку речь шла о себе и вообще о революционерах — о “человеческих слабостях”). И в то же время — рациональный, не имевший ничего общего ни с фанатизмом, ни с аскезой, ни с пуританско-советским ханжеством... Этот максимализм, все стоические заповеди “If” лежали в основе “культа правды” (“горькой истины”) и “культа дела”, противопоставленного слову17; категорического, яростного неприятия привилегий в революционном обществе — и определяющей максимы: “кто же, если не ты” (“проповедь примером”)18. Конечно, все это и многое другое — от его гулявших по Кубе и региону в целом острых словечек до славы книгочея и шахматиста, от ироничного отношения к себе, своей славе, своим постам и званиям (кроме одного — “команданте Повстанческой Армии”) до личного и интеллектуального мужества — воспринималось в мире 60-х годов скорее в ключе легенды, “анекдота”, мифа, ауры — через биографию и портреты, через “глаза, берет и автомат”. И затем, конечно, через главное — уход из власти (“деяние необычное и удивительное”, по словам одного из современников). Гевару-мыслителя, постоянство и напряженность геваровского поиска истины 19 знали в ту пору немногие. Но и того, что было известно, домыслено или воспринималось на интуитивном уровне, оказалось достаточным, чтобы ощутить в нем “знаковую фигуру” десятилетия, “иной ответ” на проклятые вопросы эпохи. Воспринимаясь зачастую как “человек из будущего”, Э. Гевара принадлежал прежде всего — кровью, плотью, прижизненной судьбой — своему “короткому веку” (1917—1990), альтернативной фазе этого века. С максимальной полнотой и последовательностью выразил он революционную тенденцию этой фазы. Не закрывая глаза ни на глубину ее уже четко наметившихся противоречий, ни на альтернативность “исхода эпохи”. И абсолютность самоотдачи Че, и вся траектория его жизни — свободной, творческой, преобразующей, основанной на принятии личной ответственности — сначала за судьбу своей “Большой родины” (латиноамериканской), затем за будущее всего человечества20, стали частью “вещества” эпохи, тяжесть которой он принял на свои плечи... Под этим углом зрения смерть Че под пулями палачей в октябре 1967 года, его последнее известное нам движение21 не воспринимаются как эпилог, не символизируют гибель его дела, конец его борьбы. Он погиб на “гребне волны” как вестник ее наступления, ставший отныне знаменем всех, кто боролся за те же цели, что и он. Че продолжил историю — и она “продолжала” его. Пройдут месяцы — и весеннее наступление (Тет) во Вьетнаме (стране, во имя которой и дал Че свою последнюю битву), “Парижский май”, выступления городской герильи на юге Латинской Америки и сотен тысяч студентов на ее мексиканском севере, “Пражская весна”22 и “сидячая революция” в университетах США продемонстрируют, что “наступление обновления” набирает силу, что не все жизни Э. Гевары остались в прошлом. По сути, в эти месяцы и годы речь шла уже не только о борьбе тенденций текущей эпохи: в странах “первого” и “второго” миров определялись альтернативы выхода из проступивших кризисов их структур. Под этим углом зрения особенно значимыми были (или казались) события 1968 года во Франции. Они не только возвестили начало (или скорое начало) нового системного кризиса на Западе, но и воспринимались как свидетельство приближения новой глобальной революционной волны. И того, что специфические черты новых революций — либертарных, антибюрократических, анти-отчужденческих и т. д. — будут в наибольшей мере созвучными “посланию” революционера, погибшего на их пороге... ...И еще десять лет стрелка компаса истории дрожала и металась по поверхности событий. Между различными равнодействующими мирового развития. Годы Вьетнама и Чили, Португалии и Анголы, Аргентины и Никарагуа, Эфиопии и Ирана. Это сегодня мы знаем, что в глубинах исторического процесса его судьба — на многие десятилетия вперед — была уже предрешена... Что в том же 1968-м гусеницы танков, посланных кремлевской “этакратией”, “заморозив настоящее”, проложили прямой путь к проигрышу — альтернативным проектом — будущего: сначала к поражению на решающей “микропроцессорной” развилке (стык 70-х и 80-х годов), затем — к неудаче последней, судорожной попытки (“перестройка”) сохранить европейское ядро альтернативного блока — на следующем стыке десятилетий. Главные процессы, изменившие в последней трети XX века соотношение сил и структуру исторической ситуации в мире, не стали результатом прямого и сознательного действия блока-победителя. Закат (конец?) альтернативности был прежде всего обусловлен двумя иными факторами, отмеченными в свое время Геварой. Один — как величайшая опасность для дела окончательного освобождения человечества: “бюрократическое и технократическое перерождение” советской модели. Победа (1964—1969 годы) “контрреволюционеров”, “господ, которые имели все то, чего не имел народ”, и т. д. — оказалась консолидированной на два долгих десятилетия. Поражение реформаторов в Москве и Праге стало прологом к застою, переходящему в “гниение”, — со всеми, ныне многократно разъясненными проявлениями и последствиями. Будь то потребительское (а частично и социально-экономическое — через рынок директоров) развитие “теневой экономики”, обуржуазивание правящей верхушки, окончательное отчуждение населения (“мы”) от власти (“они”) и угасание системы централизированного планирования. И как результат всего этого, как и многого иного, — тупик экономического развития, его несовместимость с императивами научно-технического прогресса; все более очевидная неэффективность экономики, спасаемой от коллапса лишь двумя потоками жидкости: нефти — наружу и водки — вовнутрь. Оба несущих элемента строительства новой жизни (как они были определены Геварой) — “сознание” и “передовая технология” — оказались уже подорванными или практически уничтоженными, когда в самом конце 70-х годов система испытала второй удар — и не выдержала этого испытания. Очередной структурный кризис мирового капитализма, вызревавший (и ожидавшийся) со второй половины 60-х годов, пришел. Но для Запада он обернулся кризисом роста. Экономика Центра системы (и его Восточно-азиатской периферии) сумела опереться на свершения и тенденции нового витка научно-технической революции, новой “передовой технологии” — и использовать их, чтобы утвердить “новое сознание” капитализма (см. об этом ниже), его гегемонию. “Хитрость лисы-истории”, ее горькая ирония: именно с компьютеризацией, с “математизацией экономики” связывал Э. Гевара — уже в 60-е годах — альтернативное решение коренной, “проклятой” проблемы обратной связи в управлении экономикой. И будучи для него альтернативной рынку, компьютеризация экономики наряду с “новым человеком” должна была стать краеугольным камнем левого, коммунистического решения проблем человечества конца XX века23. Че уделил этой проблеме больше внимания, чем любой политик 60-х годов — или все они, вместе взятые. Спустя десять лет после его гибели технологический и экономический прорыв в данной сфере (1971—1979 годы) изменил ситуацию в мире. Гевара оказался глубоко прав в своем предвидении важности, “абсолютной величины” феномена. Но вот “знак” перед этой величиной, историко-политический вектор компьютеризации (информационной революции), оказался обратным тому, которого ожидал и к которому стремился Че. Победа (в предшествующем десятилетии) консерваторов в странах “альтернативного блока” окончательно свела здесь на нет и возможности самоподдерживающего развития, и способность плановой экономики (и общества) воспринять (и внедрить) достижения научно-технического прогресса в иных странах. "Свободная мысль" |
|||||
|
|