И микропроцессор — двигатель и символ новой экономики (и истории) — вместо того чтобы расчистить путь к коммунизму — или по крайней мере создать вокруг себя новое, “решающее” поле соревнования двух систем — был, по существу, монополизирован одной из них. Он стал ключевым элементом материальной базы “капитализма конца XX (и начала XXI) века”24 и главным орудием восстановления им своего безраздельного господства в мире. “Оседлав” универсальные (хотя и разнотипные) “образующие” процессы компьютеризации и глобализации, капитализм в ходе своего структурного кризиса перехватил историческую инициативу — сначала в сфере технологии и экономики, затем — в политической, лишив европейские страны альтернативного развития способности к соревнованию и гегемонии. И демократические (антибюрократические), и националистические, и потребительские тенденции, противостоящие альтернативным режимам, оказались объединенными общим знаменателем капиталистической реставрации — и режимы эти были опрокинуты без применения военной силы (исключения в этом плане составили Югославия и в известной мере Никарагуа). В итоге не май 1968-го в Париже и бунты в университетских кампусах США, не революционные и социалистические процессы, “основанные на гражданском обществе (а не на государстве)”, — в Чехословакии, Чили и Никарагуа, не антибюрократическое обновление социализма, не портреты Че (или хотя бы Дубчека и Горбачева) — но лики Тэтчер, Рейгана и Ельцина, разрушение Берлинской стены (и памятников революционерам в Москве), война в Заливе, политика и откровения неолиберализма стали реальными символами и вехами прихода новой эпохи. Речь шла (и идет) об эпохе — или фазе этой эпохи, — в которой, согласно ее нынешним пророкам, “конец истории” уже не оставляет места ни для альтернативной идеологии, ни для альтернативного развития. (И где действительно “двадцать лет спустя” все еще не просматриваются ни цельные проекты нового “иного развития”, ни широкие движения, стремящиеся к их осуществлению.) Об исторической ситуации, в которой качественно сократились возможности “спрямлений”. Где господствует постиндустриальный и “наднациональный капитализм”, материальную базу и основу механизма гегемонии которого составляют “три М”: мировой рынок, микропроцессор и масс-медиа. Об эпохе глобального военно-политического контроля, осуществляемого единственной сверхдержавой; о ситуации преобладания среди большинства населения “Севера” (вчерашних “первого” и “второго” миров) настроений и тенденций резигнации и (или) конформизма, комплексов выживания и (или) потребительства... О новом “мировом сознании”, программируемом, усыпляемом, манипулируемом средствами массовой (и элитарной — Интернет) информации, лишенном в идеале возможностей выбора и протеста. О “третьем мире”, расширившемся еще на 1/6 — или 1/5 — часть суши, но утратившем прежние возможности (да и способность) выбора и равноправия и готовом обменять пустые мечтания о независимом, догоняющем развитии “в интересах большинства” — на инвестиции с “Севера”. Причем на любых условиях. Одна идеология, одна система, один “лидер” (США) — таков был лейтмотив триумфального, неолиберального марша глобально-информационной капиталистической цивилизации на рубеже 90-х годов. Фаза альтернативности развития, биполярности мира и т. д. уходила в прошлое — вместе с индустриальной цивилизацией, приматом национальных государств, и, по мнению пророков новой эпохи, с самой историей как процессом поступательного развития человечества к качественно новым рубежам своего сознания и бытия. Воистину — “прекрасный новый мир”. Об “ограничителях безусловности” подобных оценок речь пойдет ниже. Но в любом случае очевидно исчезновение атрибутов прежней эпохи и факторов, которыми те определялись. Нынешняя историческая ситуация качественно отлична от эпохи, в которой действовал живой Че и которая продолжалась еще 10—15 лет после его гибели. Опасности будущего, предвиденные им, реализовались почти в полной мере, а возможности, на которые Че рассчитывал, были реализованы его антагонистами. Так на грани 80-х и 90-х годов XX века Эрнесто Гевара погиб еще раз: вместе со своей эпохой всемирной истории. Осознание этого, разумеется, приходило постепенно. Не только двадцать, но и десять лет назад, на юбилейных актах и конференциях 1987—1988 годов ось выступлений и дискуссий продолжала напрямую соединять “послание” Че — во всей его целостности и почти во всех его деталях — с характеристиками и императивами реальной исторической ситуации. Ибо последняя рассматривалась как в основном и главном совпадающая с той, которая существовала в 50—70-е годы. Новое в ситуации не ощущалось как меняющее качество прежнего25. Как подтверждение этого, как утверждение критерия “борьба продолжается!” воспринимались победы освободительных сил на юге Африки и успехи революционеров Центральной Америки в их противостоянии крестовому походу рейганизма, падение диктатур в Южной Америке и даже первые фазы перестройки26. И только на самом стыке десятилетий — с проигранными левыми силами событиями 1990 года в ГДР и выборами в Никарагуа, с очевидной беспомощностью левых как гражданского общества, так и государства — в СССР, с событиями в Югославии и новыми правыми сдвигами в Западной Европе, с интервенцией в Панаме и Войной в Заливе, с утверждением “нового капитализма” в Восточной Азии и т. п. — пришло осознание прерывности современного исторического процесса, “разрыва исторической ткани”, того самого “конца эпохи”... Так или иначе, делать сегодня вид, что проблемы “шестой смерти” не существует, утверждать, что все “послание” Че “сегодня более жизненно, чем когда-либо”, и т. п., — представляется мне позицией, к которой сам “мастер горьких истин” никакой снисходительности не проявил бы... Теория “не должна подменять действительность”... II Подход к сравнительной оценке фигуры Че, основанный на его “современности”, на “общности эпохи” (его — и нынешней) и т. д., вызывает сомнения. И по меньшей мере требует уточнения. Значит ли, однако, все сказанное о “конце эпохе”, что отныне место Э. Гевары — в историческом музее (быть может, с пояснительной надписью: “он вспахивал море”)? Что жизнь, поиски и смерть Гевары оказались в конечном счете напрасными, “зряшными”? И что человечество, прощаясь со своими мечтами и утопиями прошлых тысячелетий, с планами “спрямлений” и с проектами “нового человека”, с революциями социального и национального освобождения, больше не нуждается в Че, в его идеях и в памяти о его действиях? Думаю, что ответом на каждый из этих вопросов должно быть “нет”. В силу ряда разнородных факторов, “которые перекрещиваются, сталкиваются друг с другом и иногда — организуются”27. О некоторых (и совсем не потому, что они “не столь важны”) только упомяну. Это: — действительная, “прямая” актуальность многих важнейших элементов геваровского (социального, антиимпериалистического, антидогматического) дискурса для стран, народных и левых движений традиционного “третьего мира”, для его Кубы, для его Латинской Америки; — уже неизгладимый отпечаток “незабываемого присутствия”28 Эрнесто Гевары в истории человечества середины XX века. И тем самым — во всемирной истории29, которая в любом своем варианте уже не будет такой, какой была бы без присутствия Э. Гевары на своих страницах. Даже если те уже перевернуты. Гигантская фигура Че, которая в известном смысле “завершает” эпоху “штурма неба”, XX век, стоит на краю разрыва, отделяющего ее от нынешнего времени, в то же время представляет собой наследство лучшего, что было в прошлом, будущему тысячелетию;
Они воспринимаются не только как люди (или боги), боровшиеся против специфических структур — невежества, угнетения, эксплуатации, отчуждения своего времени, но и против сущностного, постоянного, общего всем временам содержания этих структур. Они представляют вечный, не зависящий от “тысячелетия на дворе” интерес угнетенных, низов — против угнетающих верхов; труда — против его эксплуататоров; большинства народа, нации — против власти меньшинства; индивидуума — против всех форм обесчеловечивания. И становятся на этом пути высшей ступенью рода человеческого (“человеческого вида”) — “революционерами”30. Под этим углом зрения Э. Гевара был и остается человеком, революционером всех времен и на все времена. “Навсегда, до победы!” Вместе с тем наш исходный вопрос “почему Че?” — остается: ведь большая часть из сказанного ранее относится и к другим пророкам и героям XX века. Почему же знаковым стал сегодня именно образ Гевары? И чем определяется динамика восприятия миром этого образа, почему вновь выросла его притягательность в середине 90-х годов?31 Рискну высказать несколько предположений на этот счет. ...В ситуации 60—70-х и даже 80-х годов (“разрыв ткани” уже произошел, но еще не осознан) “послание” Че объективно выражало не только развитие освободительной (революционной, социальной) практики и теории, но и их преемственность. Че — и его деятельность, и опубликованные к тому времени работы Гевары — воспринимались как связующее звено между революционным национализмом (точнее — тьермондизмом) и марксизмом; между коммунистическим движением и “новой” левой (по обе стороны Атлантики); между социалистическим лагерем и национально-освободительным движением. И это было одной из главных составляющих всемирного резонанса “послания” Эрнесто Гевары. Ситуация же осознания “разрыва эпох” с наибольшей четкостью выделила, подчеркнула иной аспект наследия Че — то, что отличало его мысли и практику (жизнь) от “дискурса” его предшественников и современников из революционной среды. Некоторые аспекты этого, “особенного” (единичного?) в Че стали, впрочем, материальной силой еще при его жизни. Отметим в данной связи еще ряд моментов: Открытость системы взглядов Э. Гевары — пожалуй, наибольшую в “практическом марксизме” 50—60-х годов. Открытость для теоретического углубления, для проверки и обогащения практикой, дискуссией с соратниками32 и противниками33, для критики и самокритики, для обновления.
В целом же теория, адекватно отражающая сегодняшнюю действительность, была для Че важнейшей целью поиска, а не уже готовым фундаментом и каркасом (подлежащим систематическому опрыскиванию новым опытом). И путь к этой цели требовал постоянного мыслительного усилия и отсутствия шор. Можно спорить о том, в какой мере подобная теоретическая (да и психологическая) открытость связана с особенностями индивидуального пути Че к марксизму37; или с четким (и объявленным) осознанием неполноты своих знаний и незавершенности анализа и концепций, или вытекала из его убежденности в принципиальной невозможности адекватного представления об окружающем мире в рамках раз навсегда познанной и провозглашенной истины... Но сам факт воинствующего и органичного антидогматизма Че совершенно несомненен: недаром еще в 1962 году он призывал молодежь относиться к классикам “со смесью почитания и непочтительности”. Это было одной из главных причин, отталкивавших от Че большинство компартий. Это же привлекало к нему сотни, — может, тысячи левых “вольнодумцев” тридцать с лишним лет назад. И сотни тысяч — сегодня, когда прежние, наглухо задраенные, “свинцовые” схемы учебников марксизма-ленинизма38 тянут на политико-психологическое дно их вчерашних и сегодняшних носителей. Другим и, быть может, главным компонентом мертвого груза прошлого, висящего на “традиционной левой” (и ее исторических лидерах), предстает сегодня идентификация (коммунистов) со структурами “реального социализма”. И тем более — память о непосредственном участии партий в соответствующей государственной власти. “Имидж” Че и в этом плане был почти уникален при его жизни и остается таковым сегодня — после цунами разоблачений и разочарований конца 80-х — начала 90-х годов. Испытание властью, ее коридорами и соблазнами Че выдержал не хуже, чем испытание войной — и догмой, искушением единомыслия (даже революционного). Пребывание Э. Гевары на высоких государственных постах (на Кубе) не ослабило — ни тогда, ни теперь, — а, напротив, всесторонне усилило привлекательность его идей и его фигуры, стало важнейшим компонентом его мифа. И на самой Кубе, и во всем Западном полушарии, и в Западной Европе. Это был тот редчайший случай, когда стиль руководства, образ жизни руководителя (противостояние бюрократизму, бескомпромиссность неприятия льгот и привилегий начальства39, беззазорность слова и дела) и его теоретические концепции образовали органическое единство — и единый “источник излучения...”. Его воздействие уже в ту пору (60-е годы) было тем больше, чем более контрастировал “стиль Че” — от “жизни по карточкам” и первого места в “добровольном труде” до ночных классов по математике и непочтительной росписи на банкнотах — с повседневной же практикой стран (и лидеров) “реального социализма” — да и “социалистической ориентации”. Все это в сочетании с геваровским сплавом самоиронии, требовательности, антириторики, прямоты и особенно с фактом ухода из государства, из “верхов”, из власти и благополучия в сельву и к смерти (а также с его идейным наследием) и вывело Эрнесто Гевару в массовом сознании конца 80-х и начало 90-х годов из той густой тени неприятия, которую отбросила на большинство левых дискредитация “реального социализма”. И его неприкрашенной историей, и самой легкостью его развала и падения.
Думается, что этот мотив в дискуссиях вокруг “послания” Че будет нарастать — по мере того как открываются ранее недоступные (для массового читателя) страницы и тома его выступлений и рукописей40. Новые публикации — и прежде всего материалы 1965—1966 годов — исключительно интересны. Как ничто из известного ранее, говорят они о напряженности, широте и глубине теоретического поиска Че. Они дают достаточно ясное представление о том, какая равнодействующая возникала — уже на “третий или четвертый день творенья” — из “мира идей, сталкивающихся, перекрещивающихся” и — во все большей мере — “организующихся”41. Под интересующим же нас углом зрения очевидно одно: категорическое отвержение Геварой “советской модели социализма”. Модели в целом (как социалистической), а не отдельных ее аспектов. Его грустная — и стоическая — убежденность в обреченности этой модели (на капиталистическое перерождение). И самовосприятие или (что для того времени — одно и то же) восприятие Кубинской революции как носителя иного, альтернативного проекта социализма...42 Че, характеризуя себя как “упорствующего еретика”, говаривал, что ничто не заставит его сказать “да” тому, с чем он не согласен, во что он не верит. “В худшем случае — я промолчу”43. По интересующей нас теме он, по-видимому, молчал (публично) достаточно долго. В новых материалах он не только не говорит “да”, но вслух, громко, продуманно говорит “нет”. “Нет”, которое, думается, будет “услышано, взвешено и оценено” в конце 90-х годов. Даже безотносительно к тому, будет ли оно принято. Подробнее об этом — чуть дальше. Таким образом, четкость, цельность, последовательность (идейная и экзистенциальная) отмежевания Че от теории и практики, подорвавших авторитет и притягательность большинства левых течений и движений в мире конца XX века, выступают как один из основных факторов его “выживания” в этом, новом мире. Но, подозреваю, не это главная причина феномена. Решает все же не свобода от изъянов и пороков того, что осталось в прошлом, но созвучие вопросам и императивам настоящего. Той самой эпохи, приход которой означал “шестую смерть” Эрнесто Гевары. III Говорилось уже, что новая эпоха воплощала и концентрировала большую часть тех тенденций, тех зол, борьбе против которых отдал свою жизнь Эрнесто Гевара. Но именно эти, сущностные черты новой исторической ситуации, включая ее (кажущуюся?) безальтернативность, “требуют” — по сугубо различным мотивам — появления иных вариантов ее развития, “альтернативного проекта” (так как это “произошло на пороге прошлой исторической эпохи”). Проекта, движений, которые опирались бы и на объективные тенденции “нового развития” (постиндустриального, компьютеризированного, глобализованного, децентрализованного, экологического), и на материальный интерес большинства населения планеты, и на “антиотчужденческие” устремления личности. Во второй половине 90-х годов речь уже не идет о кабинетных построениях. Неолиберальная “постисторическая” эйфория осталась за поворотом. На политическом уровне налицо усиление “повседневного” сопротивления масс в его традиционных формах (сдвиг влево на выборах в Западной Европе и соответственно социал-демократизация правительств). На уровне же общественного сознания — во всех его формах — в различных (в социальном, политическом, религиозном планах) секторах населения и регионах мира ощущается некая общая озабоченность происходящим, созревание потребности в каких-то глубоких изменениях ныне доминирующей тенденции. В том, чтобы противопоставить “нечто”: — культу рынка, экономической, и прежде всего финансовой, рациональности и эффективности, окончательно (?) превращающихся из средства в самоцель, в новую религию; — процессу социальной (и социетальной) фрагментации — в национальном и глобальном масштабах; “новой поляризации”, сопряженной с перспективой “социального апартеида”; — безусловности и безграничности консьюмеристско-конформистско-го комплекса со всеми его негативными проекциями: от обесчеловечивания до экологической катастрофы; — ощущению и проповеди “конца истории”, конца “свободы воли и выбора” человечества, народов, индивидов; полной обусловленности будущего (точнее — вечного настоящего) комплексом упоминавшихся уже “трех М” (микропроцессора, мирового рынка, масс-медиа), а в случае особой нужды — вполне “видимой” (и сверхвооруженной) “рукой” единственной сверхдержавы; — неизбежности (и “бесконечности”) раскола человечества на “золотой миллиард” и “всех остальных”... Иоанн Павел II и Вацлав Гавел, социал-либералы и социал-демократы, антирасистские и экологические движения, партизаны Чьяпаса и тысячи “неправительственных организаций” современного мира — каждый по-своему выражает эту тревогу. Тем большую, что на большей части планеты комплекс новых негативных тенденций развивается не вместо традиционных, а вместе с ними. В этом “поиске альтернативы” люди и движения 90-х годов не могут не искать точек и плоскостей соприкосновения и опоры в наследии прошлого. Однако по ряду причин вчерашняя альтернативность — в основном своем реально-историческом выражении (и бытия, и сознания) — оказывается малопригодной для подобного взаимодействия. Сплошь и рядом проблемы, составляющие главный “корпус уязвимости” современного капитализма (“отчужденческий” комплекс, проблемы морали, свободы воли, цивилизационной самобытности, экологии и т. д.), являются в то же время и наименее разработанными в “главном стволе” противостоящих ему доктрины и практики. По-иному обстоит дело с экзистенциальньпл и теоретическим наследством Че. Сегодня его “послание” из предшествующей эпохи воспринимается новыми поколениями как самое последовательное, страстное, концентрированное (и скрепленное кровью) выражение протеста “против всего этого”, против девальвации человека и человечества44. Как утверждение свободы, качества — и солидарности человеческого выбора. Того, что “можно — и по-другому”! Иначе говоря — как вызов безалътернативности новой эпохи и личности в этой эпохе. Это созвучие, этот резонанс закономерны. Прежде всего — здесь мы возвращаемся к исходному кругу проблем — в силу особой, определяющей значимости революционно-гуманистического, этического, персонали-стического, разотчужденческого начала в марксизме Че. И в его жизни. “Конечное и самое важное устремление революционера, — говорил он, — увидеть человека, свободного от отчуждения”. “Экономический социализм вне коммунистической морали меня не интересует. Мы боремся против нищеты, но в то же время и против отчуждения... Коммунизм, не уделяющий должного внимания проблемам сознания, может быть методом распределения, но перестает быть революционной моралью”45. “Думаю — и надеюсь, что это не прозвучит напыщенно, что впервые в мире создана марксистская, более или менее последовательно социалистическая система, в центр которой поставлен человек; где говорят об индивиде, говорят о человеке, о той важности, которую имеет личность как основной фактор революции...”46. Подобные цитаты о “человеческом измерении” революции и коммунизма можно продолжить. Но и без того очевиден контраст между ними и пафосом установок, и особенно, практикой европейского и прежде всего восточноевропейского социализма XX века. В 60-е годы Че, опираясь на ряд “еретических” (“революция против догм”) аспектов революционного опыта Кубы, на ленинское видение эпохи и характера периферийных революций, на теоретико-философские установки молодого Маркса, мечтал вернуть “гуманизму разотчуждения” и учению о революционной роли сознания его “первоначальное место в марксизме"47. Он выдвигал задачу преодоления того, что воспринимал как экономический уклон зрелого марксизма, II Интернационала и его наследников, позднейших (1922—1923) ленинских представлений о нэпе. И в рамках этого обновленного марксизма, имея главную плоскость опоры и импульс процесса в изначальном революционном взрыве (и восприятии его массами), объединяя технические, собственно социалистические (социально-экономические) и коммунистические (воспитание нового сознания, нового человека) задачи, — преодолеть тупиковостъ “гибридной (советской) модели”. Подобный “этико-разотчужденческий акцент”, “утопия нового человека” — объекта и субъекта революционного преобразования составляют, на наш взгляд, суть, ядро “специфики геваризма”, его “мистики”. Объяснялась эта мистика вполне реальными факторами — историческими и психологическими. Это культурная принадлежность Че к культуре самой “пограничной” страны “третьего мира” (Аргентина), в наибольшей — для своего времени — мере восприимчивой к западной (европейской) культуре, к наиболее универсальным проблемам, поискам и решениям послевоенной эпохи; особенности ( об этом уже говорилось в другой связи) индивидуального пути Э. Гевары к революции и социализму48 и индивидуальные (единичные) же особенности революции (Кубинской), которая завершила формирование его как личности; особое место “антиотчужденческого” (“фаноновского”) комплекса в освободительной борьбе послевоенного Юга, становившегося “третьим миром”; уроки, сомнения (переходящие в “дурную уверенность”), “предупреждения”, извлеченные из опыта СССР и стран Восточной Европы. И, конечно, такие личностные качества Че, как обостренное чувство справедливости, “способность к любви”, культ правды — “единственного приемлемого монополизма — мысли, слова и дела”. "Свободная мысль" |
||||
|
|